Фотография Вэнь Фэна (Weng Fen)
В начале ХХ века Ортега-и-Гассет », прозорливый испанский кабальеро с высоко задранным носом, уловил в воздухе грозный, тяжелый аромат человеческой массы, главной героини и величайшей жертвы современности, и невероятно обеспокоился этим. Он тут же принялся писать правдивые гневные строки о всеобщей массовизации, говорил о «трактирном бреде» масс, ставшем реальностью и о дегуманизированном искусстве ». С тех пор прошло девяносто лет. Сменилась эпоха. Масса, вызывавшая такое неприятие у испанского аристократа-социолога, крепко держит в своем многопалом кулаке, то, что ей позволено держать многочисленными элитами разной степени масштабности, постиндустриальное секулярное общество мутирует в нечто, одной рукой запускающее ракеты в космос, а другой – остервенело размахивающее Библией или Кораном, компьютеры убивают телевизоры, словно отмщая им за некогда безжалостно растерзанное радио, а искусство потеряло человеческий облик настолько, что частенько напоминает то видения галлюцинирующего сверхдельфина в декорациях фильма «Джонни Мнемоник», то творчество душевнобольных, то случайные распечатки взбесившихся армейских компьютеров. Будь сеньор Хосе с нами, он бы обрадовался своей прозорливости и горячо бы приветствовал тот факт, что предсказанная и описанная им дегуманизация свершилась и находится в разгаре (а может, и в упадке – увидим еще через сто лет).
Всякое изначальное человеческое искусство – скульптура, живопись, литература, музыка – дегуманизировалось, отвергло позы, патетику, традиции, романтизм, стало субъективным, схематичным, элитарным, малопонятным и герменевтическим. «Старые» искусства не требуют сопереживания – они удалили из себя этот элемент. Созерцание – вот момент приложения человека к предмету искусства. Страдание на лице Лаокоона и его сыновей стерто. На полированной поверхности античного мрамора отражается современность – подвешенные на башенных кранах исторгающие пар локомотивы как высшая точка ирреальности, как невероятная суперпозиция материи, предназначенная специально для созерцания с чуть приоткрытым ртом. Малые голландцы, пасторальные британцы и прочая академическая братия, если вы не знали, все до одного провалились в Черный Квадрат. Потусторонние алхимические процессы сработали, и оттуда, как из другого измерения вышли другие квадраты, и не совсем квадраты, и вовсе не квадраты и просто невообразимое нечто, созданное с целью приращения чистого визуального опыта. Говорят, джазовые трубачи в Нью-Йорке начала ХХ века накидывали платки на руки во время концертов, чтоб никто не мог увидеть как бегают их пальцы по кнопкам корнетов или саксофонов – они хранили в тайне свой Метод, краеугольный камень современного искусства. Но есть один момент во всей этой истории, который наверняка вызвал бы живой интерес у испанца-классика. Дело в том, что пока древнее, возникшее в пещерах, выросшее на руках людей, согретое их глотками, засмотренное до дыр их глазами, искусство упорно избавлялось от всего слишком человеческого, появилось еще одно, вроде бы совсем и не искусство, как говорят многие даже сейчас, опосредованное металлом, стеклом и химией, порожденное техническим прогрессом, и вместе с тем тотально и бесповоротно человеческое – фотография.
Ортега-и-Гассет, возможно, был бы очень удивлен этому противоречию, ведь в нем так и сквозит та всепобеждающая ирония, которую он любил в новом искусстве – что-то совершенно новое по своей природе, опосредованное техникой, а не пальцами или голосом, хранит в себе растерянную древними Музами человечность. Фотографическое искусство, едва появившись, окрасило понятия дегуманизации и предшествующей ей гуманности искусства в совершенно особые смыслы. «Обесчеловеченное» искусство отрицало академические формы, романтизм, угоду массам, а фотография никогда не преодолевала это «наследство» – она отображала реальность во всем многообразии: и бедность, и роскошь, и ужас смерти, и красоту жизни. Современное искусство избегало правильных форм, узнаваемых очертаний, понятных каждому изображений, а фотография использовала всё это, чтобы показать человеку самого себя и мир вокруг него, дать возможность каждому увидеть себя и мир со стороны, рассмотреть детали, проникнуть в суть вещей. Фотография для современного мира стала зеркалом и остается им по сей день.
Следует заметить, что это затянувшееся предисловие ставит своей целью определить общий характер статьи как преимущественно социологический, чем культурологический. Это следует из утверждения Ортеги-и-Гассета о дегуманизации современного искусства, так как дегуманизация как процесс связана с взаимодействием общностей людей в символическом поле искусства и конструированием определенного рода иерархий. Вот чему радовался испанец в начале века – ему было приятно наблюдать процесс разделения массы, живущей чувствами, и элиты, творящей современное искусство холодным разумом. То есть, современное искусство для него являлось вотчиной узкого круга «революционеров», которые страшно далеки от народа. Мне кажется, не следует давать этому оценку по шкале «плохо – хорошо», а стоит спрыгнуть с аристократической табуретки, на которую когда-то усадил искусство Ортега-и-Гассет и попробовать рассмотреть вопрос с позиции более крупных социальных общностей – народа, нации – ведь они включают в себя и нетребовательную массу, и революционеров от искусства. Тем более, что современный мир с истончившимися политическими, экономическими и медиа-границами продуцирует поистине гигантский объем масс-культурного шума, и современный человек, все еще вынужденный жить в пределах национальных государств, теряет некую абсолютную точку опоры, и поэтому очень часто не может с уверенностью определить свое место в многоуровневом окружающем мире. Иными словами, медиа универсальны, масс-культура, транслируемая ими, представляет собой ограниченный набор конвенций и штампов: о том, что, например, Непал все еще существует на карте Земли, мы узнаем или из новостей (потоп, беспорядки, взрывы, тайфуны), или из стерильных гостинично-пляжных рассказов недавно побывавших там знакомых, гражданство для нас определяется цветом паспорта, историческая память была сдана в школьную библиотеку в виде учебника сразу после выпускных экзаменов… Мы теряем координатную сетку, и чем теснее тремся друг о друга в городских толпах, тем меньше чувствуем общность друг с другом.
Фотография как искусство задает новые координаты и личности, и социуму. Документальность ее, действуя изнутри привычной культурной среды и одновременно направленная извне, из других культур, дает почву для исторической и культурной самоидентификации. Субъективность взгляда художника и объективность мира, видимого им через стекло камеры, определяют гуманистические позиции фотографии в современном дегуманизированном пространстве искусственного «эскейпа».
Впрочем и создание этих координат посредством фотографии – дело рук человеческих, и не более того. Общность, стремящаяся найти и осознать свое место в мире, достигает это через постоянное переживание как своего культурного опыта, так и через восприятие чужой культуры. Пересечение этих потоков и есть центр координат, из которого и общество, и индивид прокладывает векторы своего развития.
Белорусская фотография, к сожалению, в большинстве случаев напоминает выключенный плафон, одиноко висящий в темной комнате, изредка вспыхивающий в рваном стробоскопическом ритме, и плафон этот, к сожалению, не может полноценно осветить ту нужную нулевую точку, из которой можно двигаться в любую сторону с полным осознанием своего движения.
В семидесяти километрах западнее Гродно ситуация, как оказалось, совсем противоположная. Белосток, город размером с белорусскую Лиду, как оказалось, располагает несколькими галереями, в которых проходят выставки современного искусства и фотографии. В сентябре 2010 года мне удалось побывать на двух фотовыставках, которые, по моему мнению, совершенно ясно задают потенцию для самоидентификации как индивида, так и общества и в культурном, и в социальном и в глобально-историческом аспектах.
Первая из посещенных мной выставок проходила в галерее Сленьдзиньских и называлась Augustis – по имени автора, чьи фотографии составляли экспозицию. Болеслав Аугустис (Boleslaw Augustis) – местный фотограф, снимавший в Белостоке в тридцатых годах ХХ века, и оставивший после себя около 400 негативов. Портреты, улицы, уличные сценки, интерьеры баров и магазинов, похороны, праздники, демонстрации – целое десятилетие поместилось в нескольких сотнях кадров. Аугустис был профессиональным фотографом, в пятнадцать лет он открыл свою студию и основное время снимал на заказ. После работы он снова брал камеру и ходил по городу, исправно документируя его жизнь.
Каким-то образом архив его негативов нашли, город выдал денег, галерея организовала выставку был издан толстый альбом с фотографиями – и мы имеем один из многочисленных штрихов, которые вместе задают ту саму ось координат, которая отвечает за историческую самоидентификацию огромной общности людей. Кроме этого, заново открыт талантливейший фотограф, сумевший сохранить человеческое лицо города, каким оно было в то время, когда все меньше человеческого оставалось в мире накануне Второй мировой войны.
Вот портрет девушки с пистолетом. У нее напряженная поза и полуулыбка на губах. Пистолет ярко светлеет на темном фоне дерева. Мы видим действие, но не видим точку его приложения – в атмосфере, созданной кадром, дрожит натянутая неопределенность последнего десятилетия перед разрушительной войной.
Уличные потреты Аугустиса тоже отражают это состояние неопределенности накануне – лица людей спокойны, но спокойствие это кажется вынужденным. В этих лицах нет притворства, они самодостаточны и открыты, человеческая реальность остается в них неизменной, первичной, документально-совершенной.
Вот кадр с мужчиной, стоящим перед толпой: его руки раскинуты в сторону, то ли в жесте растерянности, то ли в призыве. Что-то библейское есть в этой сцене, в спинах толпы, в одиноком человеке перед ней, в его разведенных руках и опущенном вниз взгляде.
Аугустис подсматривает за жизнью своего города. Его соседи иногда ловят этот взгляд и возвращают его фотографу, но чаще он остается незамеченным, и тем самым его вуайеризм выпячивается, делает пространство кадра глубоким, заставляет физически ощущать расстояние до объекта съемки и тем самым – реальность существования самого объекта.
Аугустис становится для современного города и его жителей неопровержимым доказательством своего прошлого. История становится абсолютно ощутимой сквозь мельчайшие детали города и людей, сохраненных старыми негативами.
Эстетический дискурс этой выставки тесно переплетен с общественно-значимым. Именно это переплетение и делает возможным погружение зрителя в уникальную культурную парадигму своей исторической реальности. Возможно, даже не погружение, а возврат, новое обретение себя в окружающем пространстве и принятие неотделимости от этого пространства в себе. Здесь даже можно позавидовать полякам, локальные инициативы которых развиты настолько, что делают возможными такие и культурно, и социально значимые проекты.
Но все-таки наша координатная сетка остается неполной – не хватает глобальных ориентиров, понимания включенности в общемировой контекст. Понимание того, что сейчас происходит где-нибудь за тысячи километров от личного жизненного пятачка полезно хотя бы тем, что включает человека в надструктуры различной степени сложности. Таким ориентиром стала выставка китайца по имени Вэнь Фэн (Weng Fen), проходившая в галерее Arsenal параллельно с экспозицией Аугустиса.
В галерее были представлены две серии: «Bird’s eye view» и «Sitting on the wall». Обе они – о мгновенном изменении среды человеческого обитания и о стихийности этого процесса. Главные герои в них – обезличенные девушки и город. Человек, введенный в изображение, выступает короткоживущей точкой, способной зафиксировать и оценить изменения, происходящие с окружающим миром. В серии «Bird’s eye view» автор показывает крыши небоскребов и пары девушек на них. Они стоят спиной к зрителю и смотрят вдаль, на заполняющие весь горизонт башни нового города.
Фотограф уподобляется птице, пролетающей мимо и бесстрастно фиксирующей реальность. И теперь уже его фотография берет реальность и превращает ее в метафору. Мы видим метафору и, пытаясь понять ее, проникаем в суть авторского послания. Кадры наполнены глубоким символизмом, все детали – и одинаково одетые девочки, и брошеные у их ног сумки, и их особенные контактные позы, и бесконечные поля башен на горизонте – призваны заставить зрителя думать, интерпретировать, создавать пространство толкований, пытаться понять другое, незнакомое культурное поле.
Серия «Sitting on the wall» с первого взгляда рассказывает ту же историю, но гораздо более интимна. В этой серии меньше пространства, больше одиночества и символизма. Девушка сидит на стене и наблюдает, как привычный пустырь сначала превратился в стоянку для машин, потом в бетонную площадку с дощатыми временными домиками, а потом пространство окончательно схлопывается, зажатое между высокими бетонными башнями, выросшими на вспаханной бульдозерами земле. Девушка остается прежней – это видно по ее фигуре, прическе, портфелю с учебниками, лежащему на земле у забора. Стена – как берег, как нечто стабильное, а город за ней – река, в которую нельзя войти дважды. Бешенная внутренняя динамика серии поражает.
Вэнь Фэн говорит нам о современном Китае и современном мире, о том, как человек всё больше становится сторонним наблюдателем когда-то запущенного им процесса, теперь неподвластного ему.
Кросс-культурный дискурс, в который в той или иной степени вовлечена вся Европа, находит свой выход в таких случайных, казалось бы, совпадениях: в городе одновремено проходят две выставки совершенно разной фотографии и выставки эти говорят о разных вещах, но при этом так органично подчеркивают друг друга, что в случайности уже не верится. Вот и получаем мы ту координатную сетку, начерченную «самым гуманистическим из искусств», благодаря которой можно почувствовать свое место в изменяющемся мире.
Гениальный провокатор и современник Ортеги-и-Гассета Сальвадор Дали в 30-х годах ХХ века говорил: «Это время кретинов и для кретинов». Имел ли он в виду пост-эффекты массовизации человеческого общества? Или он говорил о дегуманизированном искусстве, действующем на таких запредельных для обыденного сознания уровнях, что становится почти невозможным дать ему адекватную оценку ни в культурном, ни в ценностном аспектах? Возможно, основоположник сюрреализма так описывал эффект мощнейшей субъективистской составляющей современного искусства, выражающийся в некоем пограничном полубредовом состоянии всего культурного дискурса ХХ века, в котором очень сложно отличить необходимый для развития эксперимент от поточной спекуляции. В любом случае, современное фотографическое искусство располагает всем необходимым, чтобы сделать начало ХХI века временем человека и временем для человека. Нужно всего лишь иметь глаза, чтобы видеть, свободу мыслей, чтобы интерпретировать, и желание понимать.
10.11.2010
В начале ХХ века Ортега-и-Гассет », прозорливый испанский кабальеро с высоко задранным носом, уловил в воздухе грозный, тяжелый аромат человеческой массы, главной героини и величайшей жертвы современности, и невероятно обеспокоился этим. Он тут же принялся писать правдивые гневные строки о всеобщей массовизации, говорил о «трактирном бреде» масс, ставшем реальностью и о дегуманизированном искусстве ». С тех пор прошло девяносто лет. Сменилась эпоха. Масса, вызывавшая такое неприятие у испанского аристократа-социолога, крепко держит в своем многопалом кулаке, то, что ей позволено держать многочисленными элитами разной степени масштабности, постиндустриальное секулярное общество мутирует в нечто, одной рукой запускающее ракеты в космос, а другой – остервенело размахивающее Библией или Кораном, компьютеры убивают телевизоры, словно отмщая им за некогда безжалостно растерзанное радио, а искусство потеряло человеческий облик настолько, что частенько напоминает то видения галлюцинирующего сверхдельфина в декорациях фильма «Джонни Мнемоник», то творчество душевнобольных, то случайные распечатки взбесившихся армейских компьютеров. Будь сеньор Хосе с нами, он бы обрадовался своей прозорливости и горячо бы приветствовал тот факт, что предсказанная и описанная им дегуманизация свершилась и находится в разгаре (а может, и в упадке – увидим еще через сто лет).
Всякое изначальное человеческое искусство – скульптура, живопись, литература, музыка – дегуманизировалось, отвергло позы, патетику, традиции, романтизм, стало субъективным, схематичным, элитарным, малопонятным и герменевтическим. «Старые» искусства не требуют сопереживания – они удалили из себя этот элемент. Созерцание – вот момент приложения человека к предмету искусства. Страдание на лице Лаокоона и его сыновей стерто. На полированной поверхности античного мрамора отражается современность – подвешенные на башенных кранах исторгающие пар локомотивы как высшая точка ирреальности, как невероятная суперпозиция материи, предназначенная специально для созерцания с чуть приоткрытым ртом. Малые голландцы, пасторальные британцы и прочая академическая братия, если вы не знали, все до одного провалились в Черный Квадрат. Потусторонние алхимические процессы сработали, и оттуда, как из другого измерения вышли другие квадраты, и не совсем квадраты, и вовсе не квадраты и просто невообразимое нечто, созданное с целью приращения чистого визуального опыта. Говорят, джазовые трубачи в Нью-Йорке начала ХХ века накидывали платки на руки во время концертов, чтоб никто не мог увидеть как бегают их пальцы по кнопкам корнетов или саксофонов – они хранили в тайне свой Метод, краеугольный камень современного искусства. Но есть один момент во всей этой истории, который наверняка вызвал бы живой интерес у испанца-классика. Дело в том, что пока древнее, возникшее в пещерах, выросшее на руках людей, согретое их глотками, засмотренное до дыр их глазами, искусство упорно избавлялось от всего слишком человеческого, появилось еще одно, вроде бы совсем и не искусство, как говорят многие даже сейчас, опосредованное металлом, стеклом и химией, порожденное техническим прогрессом, и вместе с тем тотально и бесповоротно человеческое – фотография.
Ортега-и-Гассет, возможно, был бы очень удивлен этому противоречию, ведь в нем так и сквозит та всепобеждающая ирония, которую он любил в новом искусстве – что-то совершенно новое по своей природе, опосредованное техникой, а не пальцами или голосом, хранит в себе растерянную древними Музами человечность. Фотографическое искусство, едва появившись, окрасило понятия дегуманизации и предшествующей ей гуманности искусства в совершенно особые смыслы. «Обесчеловеченное» искусство отрицало академические формы, романтизм, угоду массам, а фотография никогда не преодолевала это «наследство» – она отображала реальность во всем многообразии: и бедность, и роскошь, и ужас смерти, и красоту жизни. Современное искусство избегало правильных форм, узнаваемых очертаний, понятных каждому изображений, а фотография использовала всё это, чтобы показать человеку самого себя и мир вокруг него, дать возможность каждому увидеть себя и мир со стороны, рассмотреть детали, проникнуть в суть вещей. Фотография для современного мира стала зеркалом и остается им по сей день.
Следует заметить, что это затянувшееся предисловие ставит своей целью определить общий характер статьи как преимущественно социологический, чем культурологический. Это следует из утверждения Ортеги-и-Гассета о дегуманизации современного искусства, так как дегуманизация как процесс связана с взаимодействием общностей людей в символическом поле искусства и конструированием определенного рода иерархий. Вот чему радовался испанец в начале века – ему было приятно наблюдать процесс разделения массы, живущей чувствами, и элиты, творящей современное искусство холодным разумом. То есть, современное искусство для него являлось вотчиной узкого круга «революционеров», которые страшно далеки от народа. Мне кажется, не следует давать этому оценку по шкале «плохо – хорошо», а стоит спрыгнуть с аристократической табуретки, на которую когда-то усадил искусство Ортега-и-Гассет и попробовать рассмотреть вопрос с позиции более крупных социальных общностей – народа, нации – ведь они включают в себя и нетребовательную массу, и революционеров от искусства. Тем более, что современный мир с истончившимися политическими, экономическими и медиа-границами продуцирует поистине гигантский объем масс-культурного шума, и современный человек, все еще вынужденный жить в пределах национальных государств, теряет некую абсолютную точку опоры, и поэтому очень часто не может с уверенностью определить свое место в многоуровневом окружающем мире. Иными словами, медиа универсальны, масс-культура, транслируемая ими, представляет собой ограниченный набор конвенций и штампов: о том, что, например, Непал все еще существует на карте Земли, мы узнаем или из новостей (потоп, беспорядки, взрывы, тайфуны), или из стерильных гостинично-пляжных рассказов недавно побывавших там знакомых, гражданство для нас определяется цветом паспорта, историческая память была сдана в школьную библиотеку в виде учебника сразу после выпускных экзаменов… Мы теряем координатную сетку, и чем теснее тремся друг о друга в городских толпах, тем меньше чувствуем общность друг с другом.
Фотография как искусство задает новые координаты и личности, и социуму. Документальность ее, действуя изнутри привычной культурной среды и одновременно направленная извне, из других культур, дает почву для исторической и культурной самоидентификации. Субъективность взгляда художника и объективность мира, видимого им через стекло камеры, определяют гуманистические позиции фотографии в современном дегуманизированном пространстве искусственного «эскейпа».
Впрочем и создание этих координат посредством фотографии – дело рук человеческих, и не более того. Общность, стремящаяся найти и осознать свое место в мире, достигает это через постоянное переживание как своего культурного опыта, так и через восприятие чужой культуры. Пересечение этих потоков и есть центр координат, из которого и общество, и индивид прокладывает векторы своего развития.
Белорусская фотография, к сожалению, в большинстве случаев напоминает выключенный плафон, одиноко висящий в темной комнате, изредка вспыхивающий в рваном стробоскопическом ритме, и плафон этот, к сожалению, не может полноценно осветить ту нужную нулевую точку, из которой можно двигаться в любую сторону с полным осознанием своего движения.
В семидесяти километрах западнее Гродно ситуация, как оказалось, совсем противоположная. Белосток, город размером с белорусскую Лиду, как оказалось, располагает несколькими галереями, в которых проходят выставки современного искусства и фотографии. В сентябре 2010 года мне удалось побывать на двух фотовыставках, которые, по моему мнению, совершенно ясно задают потенцию для самоидентификации как индивида, так и общества и в культурном, и в социальном и в глобально-историческом аспектах.
Первая из посещенных мной выставок проходила в галерее Сленьдзиньских и называлась Augustis – по имени автора, чьи фотографии составляли экспозицию. Болеслав Аугустис (Boleslaw Augustis) – местный фотограф, снимавший в Белостоке в тридцатых годах ХХ века, и оставивший после себя около 400 негативов. Портреты, улицы, уличные сценки, интерьеры баров и магазинов, похороны, праздники, демонстрации – целое десятилетие поместилось в нескольких сотнях кадров. Аугустис был профессиональным фотографом, в пятнадцать лет он открыл свою студию и основное время снимал на заказ. После работы он снова брал камеру и ходил по городу, исправно документируя его жизнь.
Каким-то образом архив его негативов нашли, город выдал денег, галерея организовала выставку был издан толстый альбом с фотографиями – и мы имеем один из многочисленных штрихов, которые вместе задают ту саму ось координат, которая отвечает за историческую самоидентификацию огромной общности людей. Кроме этого, заново открыт талантливейший фотограф, сумевший сохранить человеческое лицо города, каким оно было в то время, когда все меньше человеческого оставалось в мире накануне Второй мировой войны.
Вот портрет девушки с пистолетом. У нее напряженная поза и полуулыбка на губах. Пистолет ярко светлеет на темном фоне дерева. Мы видим действие, но не видим точку его приложения – в атмосфере, созданной кадром, дрожит натянутая неопределенность последнего десятилетия перед разрушительной войной.
Уличные потреты Аугустиса тоже отражают это состояние неопределенности накануне – лица людей спокойны, но спокойствие это кажется вынужденным. В этих лицах нет притворства, они самодостаточны и открыты, человеческая реальность остается в них неизменной, первичной, документально-совершенной.
Вот кадр с мужчиной, стоящим перед толпой: его руки раскинуты в сторону, то ли в жесте растерянности, то ли в призыве. Что-то библейское есть в этой сцене, в спинах толпы, в одиноком человеке перед ней, в его разведенных руках и опущенном вниз взгляде.
Аугустис подсматривает за жизнью своего города. Его соседи иногда ловят этот взгляд и возвращают его фотографу, но чаще он остается незамеченным, и тем самым его вуайеризм выпячивается, делает пространство кадра глубоким, заставляет физически ощущать расстояние до объекта съемки и тем самым – реальность существования самого объекта.
Аугустис становится для современного города и его жителей неопровержимым доказательством своего прошлого. История становится абсолютно ощутимой сквозь мельчайшие детали города и людей, сохраненных старыми негативами.
Эстетический дискурс этой выставки тесно переплетен с общественно-значимым. Именно это переплетение и делает возможным погружение зрителя в уникальную культурную парадигму своей исторической реальности. Возможно, даже не погружение, а возврат, новое обретение себя в окружающем пространстве и принятие неотделимости от этого пространства в себе. Здесь даже можно позавидовать полякам, локальные инициативы которых развиты настолько, что делают возможными такие и культурно, и социально значимые проекты.
Но все-таки наша координатная сетка остается неполной – не хватает глобальных ориентиров, понимания включенности в общемировой контекст. Понимание того, что сейчас происходит где-нибудь за тысячи километров от личного жизненного пятачка полезно хотя бы тем, что включает человека в надструктуры различной степени сложности. Таким ориентиром стала выставка китайца по имени Вэнь Фэн (Weng Fen), проходившая в галерее Arsenal параллельно с экспозицией Аугустиса.
В галерее были представлены две серии: «Bird’s eye view» и «Sitting on the wall». Обе они – о мгновенном изменении среды человеческого обитания и о стихийности этого процесса. Главные герои в них – обезличенные девушки и город. Человек, введенный в изображение, выступает короткоживущей точкой, способной зафиксировать и оценить изменения, происходящие с окружающим миром. В серии «Bird’s eye view» автор показывает крыши небоскребов и пары девушек на них. Они стоят спиной к зрителю и смотрят вдаль, на заполняющие весь горизонт башни нового города.
Фотограф уподобляется птице, пролетающей мимо и бесстрастно фиксирующей реальность. И теперь уже его фотография берет реальность и превращает ее в метафору. Мы видим метафору и, пытаясь понять ее, проникаем в суть авторского послания. Кадры наполнены глубоким символизмом, все детали – и одинаково одетые девочки, и брошеные у их ног сумки, и их особенные контактные позы, и бесконечные поля башен на горизонте – призваны заставить зрителя думать, интерпретировать, создавать пространство толкований, пытаться понять другое, незнакомое культурное поле.
Серия «Sitting on the wall» с первого взгляда рассказывает ту же историю, но гораздо более интимна. В этой серии меньше пространства, больше одиночества и символизма. Девушка сидит на стене и наблюдает, как привычный пустырь сначала превратился в стоянку для машин, потом в бетонную площадку с дощатыми временными домиками, а потом пространство окончательно схлопывается, зажатое между высокими бетонными башнями, выросшими на вспаханной бульдозерами земле. Девушка остается прежней – это видно по ее фигуре, прическе, портфелю с учебниками, лежащему на земле у забора. Стена – как берег, как нечто стабильное, а город за ней – река, в которую нельзя войти дважды. Бешенная внутренняя динамика серии поражает.
Вэнь Фэн говорит нам о современном Китае и современном мире, о том, как человек всё больше становится сторонним наблюдателем когда-то запущенного им процесса, теперь неподвластного ему.
Кросс-культурный дискурс, в который в той или иной степени вовлечена вся Европа, находит свой выход в таких случайных, казалось бы, совпадениях: в городе одновремено проходят две выставки совершенно разной фотографии и выставки эти говорят о разных вещах, но при этом так органично подчеркивают друг друга, что в случайности уже не верится. Вот и получаем мы ту координатную сетку, начерченную «самым гуманистическим из искусств», благодаря которой можно почувствовать свое место в изменяющемся мире.
Гениальный провокатор и современник Ортеги-и-Гассета Сальвадор Дали в 30-х годах ХХ века говорил: «Это время кретинов и для кретинов». Имел ли он в виду пост-эффекты массовизации человеческого общества? Или он говорил о дегуманизированном искусстве, действующем на таких запредельных для обыденного сознания уровнях, что становится почти невозможным дать ему адекватную оценку ни в культурном, ни в ценностном аспектах? Возможно, основоположник сюрреализма так описывал эффект мощнейшей субъективистской составляющей современного искусства, выражающийся в некоем пограничном полубредовом состоянии всего культурного дискурса ХХ века, в котором очень сложно отличить необходимый для развития эксперимент от поточной спекуляции. В любом случае, современное фотографическое искусство располагает всем необходимым, чтобы сделать начало ХХI века временем человека и временем для человека. Нужно всего лишь иметь глаза, чтобы видеть, свободу мыслей, чтобы интерпретировать, и желание понимать.
10.11.2010